Глава 10.

Чарлстон, среда, 17 декабря 1980 года.

Сола разбудили голоса детей, игравших на улице, и несколько секунд он не мог сообразить, где он находится. Не в своей квартире, это точно. Он лежал на складной кровати под окном с желтыми занавесками. На секунду эти желтые занавески напомнили ему их дом в Лодзи, крики детей вызвали в памяти образы Стефы и Йозефа...

Нет, дети кричали слишком громко по-английски. Чарлстон. Натали Престон. Он вспомнил, как рассказывал ей вчера свою историю, и почувствовал смущение, словно эта молодая черная женщина видела его нагим. И зачем только он рассказал ей обо всем этом? После стольких лет... Почему?

- Доброе утро. - Натали заглянула в дверь с кухни. На ней был красный шерстяной балахон и узкие джинсы.

Сол сел в постели и потер глаза. Его рубашка и брюки, аккуратно сложенные, висели на боковой спинке дивана.

- Доброе утро.

- На завтрак яичница с ветчиной и тосты. Сойдет? - В комнате запахло свежемолотыми кофейными зернами.

- Великолепно, - сказал Сол, - только ветчина - это не мое.

Натали сжала руку в кулак и сделала вид, что лупит себя по лбу.

- Ну конечно, - воскликнула она. - По религиозным мотивам?

- Нет, из-за холестерина.

За завтраком они говорили о пустяках - о жизни в Нью-Йорке, об учебе в Сент-Луисе, о том, что это значило - вырасти на юге.

- Это трудно объяснить, - сказала Натали, - но почему-то жить здесь проще, чем на севере. Расизм тут еще жив, но... Я не уверена, что смогу правильно выразиться... Он меняется. Возможно, люди на юге так давно играют каждый свою роль, и в то же время им теперь приходится меняться... Может, поэтому они ведут себя более честно. На севере все принимает гораздо более грубые и подлые формы.

- Я не думал, что Сент-Луис - северный город, - улыбнулся Сол. Он доел тосты и теперь попивал кофе. Натали рассмеялась.

- Нет, конечно, но он и не южный город. Наверно, это просто нечто среднее. Я больше имела в виду Чикаго.

- Вы жили в Чикаго?

- Я провела там часть лета. Папа устроил меня туда на работу через старого друга из “Чикаго Трибьюн”. - Она замолчала, неподвижно глядя в чашку.

- Я понимаю, вам трудно, - тихо сказал Сол. - На время забываешься, потом случайно упоминаешь имя, и все наплывает снова...

Натали кивнула.

Сол посмотрел в окно на длинные листья низкорослой пальмы. Окно было приоткрыто, и сквозь сетку дул теплый ветерок. Трудно даже поверить, что сейчас середина декабря.

- Вы собираетесь стать учителем, но ваша первая любовь, похоже, - фотография.

Натали кивнула, встала и еще раз наполнила кофейные чашки.

- Мы заключили с папой нечто вроде соглашения, - сказала она, на сей раз заставив себя улыбнуться. - Он обещал помочь мне научиться фотографировать, если я соглашусь получить образование по какой-нибудь “настоящей профессии”, как он это называл.

- Вы собираетесь преподавать?

- Возможно.

Она вновь улыбнулась, уже через силу, и Сол отметил про себя, что у нее прекрасные зубы, а улыбка делает лицо славным и застенчивым.

Сол помог ей вымыть и вытереть посуду, а потом они налили себе еще кофе и вышли на небольшое крыльцо. Машин на улице было мало, детские голоса смолкли. Сол вспомнил, что сегодня среда; детишки, наверное, ушли в школу. Они уселись в белые плетеные кресла, друг напротив друга; Натали накинула на плечи легкий свитер, а Сол был в своей удобной, хотя и немного помятой вельветовой спортивной куртке.

- Вы обещали рассказать вторую часть вашей истории, - напомнила Натали. Сол кивнул.

- А вам не показалось, что первая часть чересчур фантастична? - спросил он. - Что это бред сумасшедшего?

- Вы же психиатр. Вы не можете быть сумасшедшим.

Сол громко рассмеялся.

- О-о, я мог бы тут такого порассказать... Натали улыбнулась.

- Ладно, но это потом. Сначала вторую часть. Он помолчал, долго глядя на черную поверхность кофе.

- Итак, вам удалось убежать от этого негодяя оберста... - подсказала Натали.

На минуту Сол закрыл глаза, затем вздохнул и слегка откашлялся. Когда он заговорил, в его голосе почти не слышалось никаких эмоций, - лишь слабый намек на грусть.

Через некоторое время Натали тоже закрыла глаза, чтобы лучше представить себе те картины, которые воспроизводил ее гость своим тихим, проникновенным и чуточку печальным голосом.

***

- В ту зиму сорок второго еврею в Польше действительно некуда было податься. Я неделями бродил по лесам к северу и западу от Лодзи. В конце концов кровь из ноги перестала идти, но заражение казалось неизбежным Я обернул ногу мхом, обмотал ее тряпками и продолжал брести, спотыкаясь. След, оставленный пулей на боку и в правом бедре, пульсировал и кровоточил много дней, но в конце концов затянулся. Я воровал еду на фермах, держался подальше от дорог и старался не попадаться на глаза группам польских партизан, действовавшим в этих лесах. Партизаны пристрелили бы еврея так же охотно, как и немцы.

Не знаю, как я выжил той зимой. Помню две крестьянские семьи - они были христиане, позволяли мне прятаться в кучах соломы у них в сараях и давали еду, хотя у самих ее почти не было.

Весной я отправился на юг в надежде найти ферму дяди Моше возле Кракова. Документов у меня не было, но мне удалось пристать к группе рабочих, возвращавшихся со строительства немецких оборонительных сооружений на востоке. К весне сорок третьего уже не оставалось сомнений, что Красная Армия скоро будет на польской земле.

До фермы дяди Моше оставалось восемь километров, когда один из рабочих выдал меня. Меня арестовала польская “синяя полиция”, они допрашивали меня три дня, хотя ответы мои их, по-моему, не интересовали, им был нужен лишь предлог для избиений. Затем они передали меня немцам.

Гестапо тоже не проявило особого интереса ко мне, полагая, очевидно, что я - один из множества евреев, покинувших город либо сбежавших во время перевозки по железной дороге. В немецкой сети для евреев было множество дыр. Как и во многих других оккупированных странах, только готовность поляков сотрудничать с немцами сделала почти невозможной любую попытку евреев избежать лагерей смерти.

Неизвестно по какой причине меня отправили на восток. Меня не оставили ни в Аушвице, ни в Челмно, ни в Бельзеце, ни в Треблинке - все они были ближе, - а провезли через всю Польшу. Мы провели четыре дня в запечатанном вагоне; за это время погибла треть находившихся там людей. Потом двери с грохотом распахнулись, и мы, шатаясь, выбрались наружу, вытирая слезившиеся от непривычного света глаза. Оказалось, что мы в Собибуре.

И там-то я снова увидел оберста.

Собибур был лагерем смерти. Там не было заводов, как в Аушвице либо Бельсене, никаких попыток ввести в заблуждение, как в Терезенштадте или Челмно, не было издевательского лозунга “Arbeit Macht Frei” над воротами, который висел над столькими нацистскими дверьми в ад. В сорок втором и сорок третьем немцы задействовали шестнадцать огромных концентрационных лагерей, таких как Аушвиц, более пятидесяти лагерей поменьше, сотни трудовых лагерей, и лишь три Vernichtungslager - лагерей смерти, предназначенных для уничтожения: Бельзец, Треблинка и Собибур. Они просуществовали всего двадцать месяцев, но там умерло больше двух миллионов евреев.

Собибур был небольшой лагерь, меньше Челмно, он располагался на реке Буг. Эта река до войны служила восточной границей Польши; летом сорок третьего года Красная Армия снова отбрасывала вермахт назад, к этой границе. К западу от Собибура простирался девственный Парчев лес, Лес Сов.

Весь комплекс лагеря занимал не больше трех-четырех полей для игры в американский футбол, но он очень эффективно выполнял свою функцию, а функцией этой было скорейшее достижение “окончательного решения” еврейского вопроса, предложенного Гиммлером.

Я не сомневался, что скоро погибну. Нас высадили из вагонов и загнали за высокую живую изгородь по коридору из колючей проволоки. Проволока была покрыта пучками соломы, так что мы ничего не видели, кроме высокой караульной вышки, верхушек деревьев и двух кирпичных труб впереди. К лагерю вели три указателя: СТОЛОВАЯ - ДУШЕВАЯ - ДОРОГА В НЕБО. Кто-то в Собибуре продемонстрировал, очевидно, эсэсовское чувство юмора. Нас отправили в душевые.